— А знаешь что? — сказал Фолкнер, щелкнув пальцами. — Была у меня одна знакомая, филолог, занималась этимологией. Говорили, она чуть ли не гений. Как же ее звали? Лаура… Лаура… Ага, Лаура Дэнвилл. Сейчас она, по-моему, в аспирантуре при Лондонском университете. Она, наверное, знает больше языков, чем кто-либо в Англии, во всяком случае, умеет их распознать. Может, мне попробовать с ней связаться?
— Да, пожалуйста! — Макс смял бумажку со своими записями и скатал ее в шарик. — Что толку, если мы явимся к какому-нибудь специалисту и скажем: вот слово, в правильности записи мы не уверены, думаем, что оно значит «одеяло», скажите, какой это язык? Попроси ее, пусть придет и послушает его сама.
— О’кэй. Сегодня же вечером попробую ее отыскать.
Фолкнер кивнул и пошел к выходу из палаты. Больные с любопытством смотрели ему вслед. Бродяга в последнее время сделался главной темой всех разговоров, и по клинике, наверное, циркулировало уже не менее дюжины слухов, толкующих особое внимание к нему медперсонала.
— Гордон! — позвал Макс.
Фолкнер остановился и подождал его.
— Что?
— Если ты и в самом деле ее разыщешь, дай мне знать, ладно? Я… я очень хочу разобраться во всем этом.
— Вижу, — сухо ответил Фолкнер. — Ладно.
Макс вошел в прихожую и остановился, как вкопанный. Диана сидела на стуле напротив двери, закинув ногу на ногу, держа на открытой ладони наручные часы; на ее лице застыло непроницаемое выражение.
— Ты сегодня поздно, — ровным голосом сказала она.
— Да-да, извини. У бродяги, наконец-то, развязался язык, и мы с Гордоном пытались наладить с ним контакт.
Макс пригладил ладонью волосы.
— Устал ужасно. Выпить бы. Там ведь, кажется, оставалось немного виски?
Он распахнул дверь в гостиную.
— Я тебе не верю.
— Что?
Макс так и застыл на пороге с приподнятой ногой. Этот фальшиво-звонкий голос был так не похож на голос Дианы, что ему захотелось повернуться и посмотреть, кто это с ним заговорил.
— Я сказала, что я тебе не верю.
Она встала, надела на руку часы.
— Я не верю, что ты так вдруг заинтересовался каким-то бродягой, явившимся среди ночи неизвестно откуда. Даже если у него болезнь, к которой у нас э-э-э… личный интерес. Это тебе ясно?
Он молча смотрел на нее.
— Я устала от этого бродяги! — с внезапной яростью сказала она. — Всю неделю ты только о нем и говорил! К черту бродягу! К черту твою гетеро — как ее там! Я и так уже знаю об этой проклятой болезни больше, чем нужно!
Она дрожала всем телом, в ее лице не было ни кровинки. Ошеломленный Макс шагнул к ней, хотел обнять, успокоить, но она увернулась, отступив в сторону.
— Тебе совершенно все равно, — сказала она. — Целыми днями говоришь об одном и том же, а я дала бы отрубить себе правую руку, чтобы не вспоминать об этом снова. Джимми никогда не был для тебя сыном. Ты видел в нем всего лишь любопытный случай. Будь он не человеком, а зверьком, ты с удовольствием швырнул бы его на стол и изрезал на мелкие кусочки, чтобы посмотреть, что там внутри. Для меня он значил немного больше. Вот. Извини, но это так.
— Диана, милая!
Макс все еще не мог опомниться, от ее слов у него голова шла кругом.
— Ты не можешь так говорить, ты же знаешь, что это неправда! Единственно, чего я хочу, так это, чтобы никому больше не пришлось страдать так, как страдали мы.
— О-о! Никто, наверное, не смог бы с таким… таким рвением заниматься тем, что однажды причинило ему настоящую боль, только ты!
Она с трудом перевела дыхание.
— Именно это и вывело меня из себя, но я не успела сказать тебе утром. Я целый день думала, что тебе скажу, так, чтобы тебя не обидеть. Целый день ломала голову, что приготовить на обед — вино, все — так, чтобы получилось все как следует, по-хорошему. А теперь можешь поискать свой обед в мусорном бачке, если хочешь. Он совершенно испорчен, потому что ты не предупредил меня, когда придешь. И ты говоришь, что это опять из-за твоего проклятого бродяги? Теперь ты услышал все, что я хотела тебе сказать, до единого словечка, все, что я думаю!
Иногда думаешь, что знаешь человека, сказал себе Макс, и вдруг оказывается, что перед тобой кто-то совершенно чужой и незнакомый, только имя прежнее, да лицо.
Она ждала ответа. И когда он не нашел, что сказать, она круто повернулась и выбежала на кухню, громко хлопнув дверью. Стук двери вывел его из оцепенения, он бросился за ней, схватил за плечи и рывком повернул к себе.
— Если уж разговор пошел начистоту, — рявкнул он, — я тоже имею право говорить все, что думаю. Так значит, весь сыр-бор из-за пропавшего обеда, а вовсе не из-за Джимми, и не из-за моего поведения, или что там еще ты используешь, как предлог? Так вот, тебе давно пора усвоить главное: сколько бродяге лет?
Она не ответила ни словом, ни жестом, стояла и молча смотрела на него.
— Неужели ты не понимаешь? — с горячностью продолжал Макс. — Или он, или кто-то другой знал, что нужно было делать при этом заболевании, чтобы остаться в живых. И сейчас он уже поправляется на нашей диете, исключающей все жиры. Знай мы раньше то, что знает о гетерохилии он, Джимми был бы жив сейчас. Неужели это ничего не значит для тебя?
— Нет, — сказала она ровным, чужим, жестоким голосом. — Он ведь не Джимми, правда?
Эта сцена не давала Максу покоя и на следующий день — с мучительной, жуткой отчетливостью стояла у него перед глазами. В конце концов ему удалось успокоить Диану, он предложил ей оставить назавтра все домашние дела, съездить на Уэст-Энд, походить по магазинам, купить что-нибудь, все, что угодно, лишь бы отвлечься, и она устало согласилась. Но когда утром высадила его у клиники, а сама поехала в город, за ее словами и жестами, такими знакомыми, все еще проступали черты того чужого, совершенно незнакомого человека.